Вы здесь

О непонятности богослужебного языка в храмах

Отталкивает ли церковно-славянский язык от храма молодежь?

Вообще молодому легче понять старославянский язык, чем пожилому. Мышление у молодых более гибкое. Но старики в храм ходят и не жалуются на «непонятность».

Отчего это язык, который был понятен неграмотным крестьянам XVIII века, вдруг стал непонятен кандидатам наук XXI века? В церковнославянском языке всего лишь десяток корней, которых нет в современном русском языке. За последние 10 лет мы с вами выучились словам типа «ваучер» и «фьючерс», «сайт» и «провайдер», «хоббит» и «квиддич». Неужели трудно понять, что означает слово «живот», «присно», «выну» и т. д. Для образованного человека, я думаю, проблемы это никакой не составляет. А необразованной молодежи в храмах сейчас просто нет.

Бабушкам в храме не скучно и не непонятно. И если происходящее в храме непонятно человеку с высшим образованием (особенно с гуманитарным) — значит, человек просто не желает приложить усилий к пониманию. А без воли к пониманию никакое постижение невозможно. Значит, дело не в трудности и неразрешимости задачи, а в нежелании приступить к ее разрешению. Как справедливо заметил архимандрит Софроний (Сахаров): «Неуместны доводы якобы непонятности для многих современных людей старого церковного языка; людей поголовно грамотных и даже образованных. Для таковых овладеть совсем небольшим количеством неупотребительных в обыденной жизни слов — дело нескольких часов. Все без исключения затрачивают огромные усилия для усвоения сложных терминологий различных областей научного или технического знания; политических, юридических и социальных наук; языка философского или поэтического. Почему бы понуждать Церковь к утере языка, необходимого для выражения свойственных высших форм богословия или духовных опытов».

А потом, напрасно Вы думаете, что если в храме служить на русском языке, то там будет больше молодежи. Появятся другие отговорки: посты длинные, службы долгие, скамейки жесткие, пол холодный и вообще с пивом мы вчера перебрали… Вот была бы на этом мраморном полу дискотека — вот тогда мы пришли бы…

Есть люди, которые ищут самооправдания своей нецерковности. Они верят, но живут мимо Церкви. Сейчас практически нет людей, которые были бы сознательными атеистами. Их кредо — «что-то есть», и «мы православные, потому что мы русские». И как же им объяснить самим себе и друзьям свою нелогичность, сочетание своей полуверы с собственной полной нецерковностью?

И тогда он находит как будто «рациональный» довод: «А у вас попы пьяные, и мне вообще непонятно, о чём вы там молитесь».

Нет, не язык разделяет эти два мира: Церковь и молодежь. Я не поддаюсь обаянию формулы, гласящей, что если бы, мол, мы перешли на русский язык, то люди пошли бы в храм. Да не пошли бы! Человек решает идти или не идти в храм совсем не ради того, чтобы нечто «понять», «расслышать». А хочется ли ему понимать? Да и вообще за пониманием ли он в храм зашел? Ведь молитва — это не сводка теленовостей. Тут понятность не самое главное. Будь оно иначе — православные интернет-странички стали бы конкурентами храмов…

И с нашей стороны главная трудность — не в языке богослужения, а в языке общения людей. Если бы Оптинские старцы молились на китайском языке, люди все равно бы к ним шли, потому что старцы говорили на языке любви. Этого языка люди ждут, этот язык они чувствуют. И поэтому, когда начинаются дискуссии о том, на каком языке вести службу, то, по-моему, это попытка уйти от главного. Почему в наших храмах мало любви? Вот главный вопрос. Остальное потом.

Вот заходит в храм человек, не прихожанин, а захожанин. Заходит в такую минуту, когда службы нет. Служба только что кончилась, и батюшка ещё не успел из храма убежать. Человек заходит и видит: справа свечной ящик, там бабушка свечки продаёт; а слева батюшка стоит, ничем не занят. Вопрос: к кому обратится зашедший?.. Вот и вы дружно отвечаете, что к бабушке… Но тогда второй вопрос: ну почему нас, попов, так боятся? Если священники будут радоваться людям (не сбору, а людям!), то и люди будут радоваться священникам.

Но слишком часто священнику или епископу нечего сказать людям. И это видно, когда он пробует выдавить из себя проповедь или интервью. Видно, что нет у него никакого интереса к людям. В последнее время даже появился такой тип священника, у которого нет даже экономического интереса к людям. Потому что у него есть парочка богатых спонсоров, и этого ему хватает и на ремонт храма и на строительство дачи. Так что ему даже с точки зрения экономики не интересно, чтобы у него больше прихожан было. У него и так всё хорошо.

Один российский архиерей лет 5 назад приказал во всех храмах своей епархии пробить выход из алтаря прямо на улицу, чтобы он мог сразу после службы сесть в «Волгу» и, избегая общения с паствой, уехать. Вот пока у нас будут такие тайные лазы, отчужденность людей от Церкви будет оставаться.

Беда наших приходов, на мой взгляд, в другом. Не в наличии церковнославянского языка, а в отсутствии языка любви. Я уверен: если бы Серафим Саровский совершал литургию даже на китайском, люди бы все равно к нему шли. Они видели бы дух этого пастыря, его глаза, лицо, неравнодушие к тем, кто стоит перед ним. Важно, кто священник — пастырь или наемник.

Священник из предстоятеля должен превратиться в председателя. В самом буквальном смысле этого слова. На Богослужении священник именно пред-стоит. Он вместе с верующими смотрит в одной точку — на Восток, навстречу Второму Приходу Христа. Поэтому, кстати, поворот престола и молящегося священника лицом к верующим (что сделали протестанты и католики) разрывает динамику Богослужения, замыкает людей в их чисто человеческом и иерархическом общении. В таком случае люди смотрят друг на друга, настоятель противопоставлен молящимся…

Так вот, кроме — пред-стояния священник должен еще и пред-седать: после службы, в собрании, чаепитии, беседе. Нужна обычная человеческая доступность священника. И вот в этом смысле у тех же протестантов лучше. Чем у нас. Нет, нет, не спешите обвинять меня в экуменизме. Я всего лишь повторяю то, о чем мечтал еще святитель Феофан Затворник: «Отчет я читал. Там нет ничего неправославного. Хвалит штундистов не как правоверующих, а что как кто станет штундистом, так начинает добре жить. Цель у него — завесть православную штунду. Ведь штунда, собственно, есть собрание для бесед благочестивых не в богослужебные часы. Тут поют духовные стихи, читают Евангелие, книги, беседы ведут. Я рекомендовал ему этот отчет представить Владыке с той целью, чтобы возбудить его заводить везде православную штунду, внецерковные собрания и беседы».

Нет, я не встал в позу обличителя, тыкающего пальчиком в чужие грехи и немощи. Сказанное мною — лишь часть нашего общего серьезнейшего недуга. Имя этому недугу — неправославие. Неправославие не в смысле ереси и отступления от догм. Неправославие в смысле неверной молитвы. Это и мой личный недуг. Богослужение очень часто отбирает у меня силы, а не даёт. Почему, причастившись Тела и Крови Христа, я чувствую себя уставшим? Мне прилечь хочется, вместо того чтобы, «с миром изыдя о имени Господнем», горы с места сдвигать, ибо все могу о укрепляющем меня Господе Иисусе (Флп 4:13)… Эта послелитургическая немощь есть признак духовной болезни. Знаю, что бывает иначе, что порой именно после службы летишь как на крыльях. Но почему же так редко? Почему так в прошлом?..

Наконец, говоря о «понятности», стоит помнить, что понятность — это вещь отнюдь не лингвистическая. Есть непонятность, порождаемая различием личного опыта. Есть непонятность, порождаемая расстоянием между культурами. Богослужение родом из византийской культуры, и это уже предполагает, что его язык до некоторой степени иностранен. Даже если его перевели на русский.

Вы встречали издания «Канон Андрея Критского» с переводом на русский язык? И что, понятно? Да ничего не понятно! Чтобы его понять, надо на «отлично» знать Ветхий Завет.

Ну, переведёте вы с церковнославянского на русский язык «ниневитяны душе слышала еси кающыся Богу». Но что это скажет душе, которая как раз никогда и не слышала про «ниневитян» и про их покаяние? Бесполезно говорить «будь как Жанна д'Арк» тому, кто никогда не слышал о ее жизни и подвигах. Бесполезно говорить «кайся как ниневитяне» тому, кто и знать не знает, что такое Ниневия, где она находилась и что там произошло…

Или — из чина исповеди: «Боже иже пророком Твоим Нафаном покаявшемуся Давиду от своих согрешений оставление даровавый». Перевели на русский: «Боже, который через своего пророка Нафана даровал оставление грехов покаявшемуся Давиду». Ну и что? Для того, чтобы понять эту фразу, надо знать не церковнославянский язык, а то, кто такие Давид и Нафан, что произошло между ними (см. 2 Цар 12), и в чём был грех Давида…

Другой же и очень серьёзный вопрос, — вопрос о мере нашего созвучия уже не Библии, а византийской литературе. Меняются вкусы. То, что казалось прекрасным византийским литераторам, кажется пошлым современному человеку. Позолоченный предмет в бытовом обиходе — что это: изысканность или дурновкусие? Раскрываю один из акафистов Божией Матери и встречаю там выражение «о Ручка позлащенная». Может, византийцев это и приводило в благоговейный трепет. Если же это на русский перевести, то будет: «о, позолоченная Ручка!». Чем лучше-то стало? Только ещё больше обнажится дистанция, отделяющая нас от византийской культуры и ее штампов. Это уже не вполне наш язык, не во всем наша культура. И опять — нужны пояснения: Божия Матерь потому Ручка, что Ее Сын говорил Я есть Дверь (Ин 10:7).

А если пояснять все — так и молиться не будет времени… Чукотский писатель Рытхеу рассказывает, что впервые с поэзией Пушкина он познакомился в переводе, который его школьный учитель сделал для своих учеников. Стремясь объяснить все непонятное, он получил такой перевод: «У берега, очертания которого похожи на изгиб лука, стоит зеленое дерево, из которого делают копылья для нарт. На этом дереве висит цепь из денежного металла, из того самого, из чего два зуба у нашего директора школы. И днем, и ночью вокруг этого дерева ходит животное, похожее на собаку, но помельче и очень ловкое. Это животное ученое, говорящее…».

Так что вопрос не в языке, а в посещаемости церковно-приходских школ, в том, насколько мы знаем эти библейские события и соотносим их со своей жизнью. Я убежден, что не форму богослужения надо менять, а церковную жизнь за пределами богослужения надо разнообразить. Не надо ничего менять во внутренней церковной жизни: в том, что касается богослужения, в том, что называется словом православие (умение правильно славить Господа). История России показывает, что народ очень болезненно воспринимает, когда власть или отдельный человек прикасаются к этому жизненному нерву Православия — обряду, молитве, таинству, составу вероучения.

Но могут быть реформы в церковном дворе. Не в церковных стенах, а в церковном дворе — на территории, окружающей церковь, пограничной с миром внешней культуры. Ступеньки, подводящие к церковной двери, могут ремонтироваться, реформироваться. Но собственно церковное пространство, обжитое, намоленное, дорогое для людей, которое уже в церкви, я думаю, не стоит перестраивать.

Представьте себе: мы, современные люди — студенты, аспиранты и прочие живем в современной информационной цивилизации, и вот однажды кто-то из нас, какой-то внучек приезжает в деревню к бабушке на каникулы. А бабушка встречает его на околице и говорит: «Ты знаешь, я так тебя ждала, что к твоему приезду у себя в избе евроремонт сделала». Не думаю, что внучка сильно обрадует такого рода сообщение. Так что при всей безудержной переменчивости нашей светской жизни, просто хотя бы для того, чтобы не сойти с ума, нужны островки стабильности, островки архаичности, традиционности. Поэтому я ни в коем случае не сторонник реформ в Литургии.

Но если в храме или вне его, до службы или после будет возможность для общения людей, для встреч, дискуссий, тогда и вопрос языка богослужения будет просто неинтересен. Не устраивая в храме евроремонта, нужно просто расширить дорогу, ведущую в него.

И нельзя не учитывать здесь еще одно обстоятельство, хотя оно не решающее: у разных текстов разное назначение. Одни существуют для того, чтобы донести до людей некую информацию, другие — чтобы совершить некий сдвиг в душе человека. Мы читаем утренние молитвы не с той же целью, с какой читаем утренние газеты. Поэтому критерий понятности здесь все же не главный. Очень многие религиозные традиции мира сохраняют это странное двуязычие: мусульмане всего мира молятся на арабском языке, независимо от того, какой у них родной; буддисты всего мира молятся на пали или на тибетском языке (а не на калмыцком или бурятском); индуисты молятся на санскрите, хотя он очень не похож на современные языки Индии.

А знаете, как русский человек переживает церковнославянский язык, если только он разрешит себе с любовью вслушаться в его мелодику? Об этом рассказал Валентин Распутин. Персонаж его повести «Дочь Ивана, мать Ивана» так открывает мир нового для него языка (языка, а не «базара»): «Он взял с собой из дому на всякий случай книгу пословиц русского народа и церковно-славянский словарь. И на всякий же случай на третий или четвертый день раскрыл словарь. Полистал, вслух повторяя осторожно и трогательно, словно пробуя на вкус и боясь вспугнуть: лепота, вельм и, верея, чресла, навет, златозарный, светосиянный… и откинулся в изнеможении: что это? Если бы отыскался человек, воспитывавшийся в глухом заточении и никогда не слышавший слов: мам а, люблю, дорогой, спасибо, никогда от рождения своего не ведавший ласки и не засыпавший под колыбельную, он бы их тотчас понял и узнал при встрече, потому что он и не жил без них, все ждал и ждал, когда прикоснется к нему волшебная палочка их звучания и оживит его. Иван точно клавиши перебирал, и дивная музыка узнавания звучала в нем мягкими и торжественными аккордами. Все эти слова, все понятия эти в Иване были, их надо было только разбудить… все-все знакомое, откликающееся, давно стучащееся в стенки… Это что же выходит? Сколько же в нем, выходит, немого и глухого, забитого в неведомые углы, нуждается в пробуждении! Он как бы недорожденный, недораспустившийся, живущий в полутьме и согбении».

Это не означает, что я считаю церковнославянский язык в его нынешнем виде неприкосновенным. Церковнославянский язык всегда был языком храма, т. е. он никогда не был языком улицы. Это изначально искусственный язык, на нём никто никогда друг с другом не разговаривал. Это эсперанто. И в этом его огромное преимущество, связанное с тем, что церковнославянский язык легко поддаётся реформам. Поскольку это искусственный язык, то при наличии воли его легко реформировать, осовременивать. То, что, собственно, и происходило на протяжении столетий. Каждый переписчик делал это отчасти вольно, отчасти невольно. А вот с появлением типографий этот процесс удалось взять под контроль. И конечно, современный церковнославянский язык — это не вполне язык Кирилла и Мефодия: между ними немало различий, появившихся в результате постепенной русификации церковно-славянского языка. Ранее эти изменения копились стихийно, но затем этот процесс был взят под контроль. Этот путь не закрыт и сегодня. По меньшей мере два раза за последние сто лет это происходило: в начале XX столетия было заново отредактированное издание круга Богослужебных книг (издание вышло под руководством тогдашнего архиепископа, а позднее Патриарха Сергия), а в 70-80-е годы был новый пересмотр, изданный под руководством митрополита Питирима.

О такого рода пересмотрах мечтал святитель Феофан Затворник: «Ушинский пишет, что в числе побуждений к отпадению в штунду совратившиеся выставляют между прочим то, что у нас в церкви ничего не поймешь, что читают и поют. И это не по дурному исполнению, а потому, что само читаемое — темно. Он пишет, что поставлен был в тупик, когда ему прочитали какой-то тропарь или стихиру и просили сказать мысль. Ничего не мог сказать: очень темно. Из Питера писали мне две барыни то же об этом: у Пашкова все понятно, а у нас — ничего. Ничего — много; а что много непонятного — справедливо. Предержащей власти следует об этом позаботиться и уяснить богослужебные книги, оставляя, однако, язык славянский. Книги богослужебные по своему назначению должны быть изменяемы. Наши иерархи не скучают от неясности, потому что не слышат, сидя в алтаре. Заставить бы их прочитать службы хоть бы на Богоявленье!!!… Богослужебные книги надо вновь перевесть, чтоб все было понятно. Архиереи и иереи не все слышат, что читается и поется, сидя в алтаре. Потому не знают, какой мрак в книгах, и это по причине отжившего век перевода… Большая часть из сих песнопений непонятны совсем». «И церковные молитвословия могут быть изменяемы; но не всяким самочинно, а церковною властию. Неизменны только словеса, таинства совершающие. Прочие все тропари, стихиры, каноны — текучи суть в церкви. И власть церковная может их — одна отменить, а другая вводить. В печатных церковных службах перевод уже устарел, много темного и излишнего. Начала чувствоваться потребность обновления».

Святитель Николай Японский, которого необходимость перевода богослужебных текстов на японский язык заставила поближе познакомиться с нашими церковно-славянскими переводами, не раз оказывался в тупике — «Что за трудности в канонах Евхаита! А без греческого текста и совсем не понять бы их! Как жаль, что не исправляют славянский текст Богослужения!… Славянский текст в иных местах — просто набор слов, которых не свяжешь, как ни думай. Хотел бросить, пока добуду греческий подлинник; впрочем, с присочинением и опущениями — пошло».

Так что и новые переводы, и «присочинения» и «опущения» при новых редакциях церковно-славянских текстов знакомы церковной истории. И если при новом издании выражение «неумытный Судия» (из 3-й коленопреклоненной молитвы на вечерне Пятидесятницы) заменить на «неподкупный Судия» или «немздоимный Судия», то вряд ли эстетика и духовный смысл Богослужения потерпит какой-либо ущерб.

Есть и откровенные странности и неудачи в переводе на церковно-славянский язык. Например «задостойник» Рождества Христова: «Любити убо намъ, яко безбедное страхомъ удобее молчаые, любовь же дево песни ткати спротяженно сложенныя, неудобно есть: но и мати силу, елико есть произволеше, даждь».

Ни клирошане, ни семинаристы не могут, глядя на этот текст в Минее, его расшифровать (чего уж ожидать от простых прихожан!). Я бы для начала переложил так: «Удобнее было бы нам любить страхом порожденное молчание как безопасное; понуждаемы же мы ткать любовью песни «спротяженно сложенные», Дево. Но если есть твое произволение, Мати, дай нам к этому силу».

Перевод Нахимова: «С одной стороны, нам было бы довольно легко переносить молчание, так как оно не грозит бедою; с другой же, о Дева, вследствие влечения сочинять вдохновенно сложенные гимны, это слишком трудно. Но Ты, о Матерь Божия, и даруй мне крепость, уравновешивающую мое природное призвание».

Перевод П. П. Мироносицкого: «Во имя страха хранить молчание, как безопасное, нам было б легче. Любви же ради ткать гимны стройные и изощренные нам трудно, Дева! Но Ты и силу, о Матерь Божия, дай таковую, каков наш выбор».

Переводы протоиерея Петра Алексеева:

«Любезнее и безопаснее для нас, чтоб молчать; желательно же есть Тебя, Дево, восхвалять песньми протяжными, но по достоинству трудно. Ты убо, Мати Божия! подаждь мне столько силы, сколько моего к Тебе усердия».

«Любезно, правда, есть молчанье, Что всем легко и без вреда; А наше точно в том желанье, Чтоб, Дево, петь Тебе всегда Хвалы в стихах сколь можно стройных; Любовь моя велика, Мать! Но нет словес Тебя достойных: Изволь Сама мне помощь дать».

И есть еще вполне справедливое замечание одного интернет-анонимного семинариста по поводу «протяженно-сложенных песен»: «quvtovoc; — (по Lampe) 1. strained tight, taut (т. е. туго натянутый); 2. intense, eager, vehement of power, esp. desires and actions (усердный, напряженный, страстный); zeal, eagerness in the way of Christian perfection (рвение, усердие, старание). Если я не ошибаюсь, то это слово происходит от греч. (по Дворецкому) 1. делать острым, острить, точить; 2. возбуждать, разгорячать, разжигать; 3. возбуждаться, вспыхивать. Ой, а откуда же взялись «спротяженно сложенныя» песни? Может быть, они, наоборот, не протяжные, а распаленные ревностью, отточенные старанием, заостренные усердием? Трудно-то ведь богослужебные песнопения петь не из-за их длины, а по причине того, что они должны быть ярким и напряженным обращением к Богу».

И все же в слухе о том, что «в церкви все непонятно», есть изрядная неправда. Неправда прежде всего — в словечке «всё». Как бы ни были непонятны действия священнослужителя или обороты церковнославянского языка, самая главная церковная молитва — «Господи, помилуй!» — прекрасно понятна, даже несмотря на то, что слово «Господи» стоит в звательном падеже, который отсутствует в русском языке.

Еще одна неправда формулы «в церкви все непонятно» в том, что эта «непонятность» имеет очень даже понятное и благое миссионерское последствие. Люди устали жить в искусственном мире, где всё создано их головами и руками (а по настоящему «понятно» только то, что технологично, причем эта технология знакома «понимающему»). Человек ищет опоры в том, что не является артефактом, что не имеет слишком уж броской и наглой этикетки made in современность. Очевидная инаковость строя церковной жизни, мысли, инаковость даже языка и календаря, имен и этикета привлекает многих людей, которые не желают превращаться в «читателей газет — глотателей пустот» (выражение М. Цветаевой). Как раз это и есть признак истинной Церкви — непонятность, несводимость к нашим объяснительным штампам и привычкам. Это признак нерукотворного, признак Чуда. Чудо не может вместить себя в символы до конца понятные и вполне адекватно переведенные на секулярный язык. И поэтому язык Церкви (речь идет не только о языке богослужения, но и о языке церковной мысли и веры) никогда не может быть до конца «родным», своим для людей, воспитанных во внецерковном, а сегодня, пожалуй, и в антицерковном мире. Может, в Церковь, где все понятно, легче прийти. Но не стоит забывать, что из Церкви, где все понятно, также значительно легче уйти.

Неправда уверения, будто «в Церкви все непонятно» — и в предположении, что церковь только для того и существует, чтобы с максимальным комфортом встретить автора этого «крика души», подвести его к церковному порогу и максимально «тактично», «понятно» и «культурно» расширить его кругозор. Но ведь церковь существует не только ради осуществления миссионерских проектов. Люди сегодня так часто забывают, что формы православного Богослужения были созданы не для обращения вчерашних атеистов, а для помощи уже верующим людям в их духовном труде. Привести человека к порогу христианства не так уж трудно. Но надо жить дальше. И церкви есть что сказать не только своим неофитам. Если же вся речь церкви понятна начинающему — значит в дальнейшем нет пути для возрастания. Если человеку, еще далекому от христианства, в храме «все понятно» — значит в этом храме пусто. Если бы пятиклассник взял учебник пятого курса и ему там вдруг все стало бы понятно — это означало бы, что дистанция в десять лет учебы между пятым классом и пятым курсом оказалась излишней, пустой. Пятикурснику не сообщается ничего такого, что не мог бы быстренько понять и усвоить ребенок. Церковная же речь предполагает приобретение человеком такого опыта, которого у него не было прежде. В этом смысле она эзотерична. Профан же требует, чтобы ему «сделали понятно» еще до того, как он прошел путь инициации. У церкви нет никаких секретов. Просто у нее есть такой опыт, который рождается и поддерживается в душах церковных людей. Им питается обряд и ради его сохранения обряд и сложился.

В общем, никогда в храме не может быть понятно «всё» или даже главное без того, чтобы человек сам прилагал усилия к росту. Непонятность должна быть вызовом, побуждением к росту и к изменению самого недоумевающего, а не поводом к тому, чтобы церковная жизнь стала всецело понятна секулярному мышлению. Не понимать Евангелие — стыдно. Если душа бежит от «непонятной» православной службы — значит, душа нездорова. «Непонятно» — это приговор, выносимый Евангелием современной цивилизации, а не констатация «болезни» и «отсталости» Церкви.

Требование «обновления» Церкви в большинстве случаев не более чем средство психической самозащиты. Человек пытается объяснить сам себе (и отчасти окружающим), почему все-таки он не позволяет себе расслышать евангельский зов. Некоей глубиной своего сердца чувствуя истинность евангельских ценностей, он старается заглушить голос совести.

В церковной жизни и молитве «всё непонятно» людям, живущим вдалеке от Церкви, но при этом почему-то желающим реформировать не свою, а чужую среду обитания.

О непонятности храмовых действий я могу говорить по-разному. В семинарском кругу я могу поразмышлять о том, как можно было бы нечто изменить в нашем богослужении, чтобы оно было более понятным и оказывало большее воздействие на души людей. А вот на встречах со светскими людьми поднимать тему возможных перемен в Богослужебном укладе не стоит. Задача миссионера — учить человека жить в Церкви такой, какая она есть, а не в «Церкви моей мечты».

Вне зависимости от того, как сам миссионер относится к церковно-славянскому языку, его задача именно как миссионера состоит в том, чтобы привить неофиту понимание этого языка и любовь к нему. И потому я буду искать аргументы, объяснять, почему Церковь предпочитает сохранять столь «архаичные» формы богослужения, эстетику, язык, календарный стиль и так далее. Легко было бы сказать: «это устарело, а мы люди передовые и все отменим». Но такое миссионерство было бы «во имя свое», приводило бы людей к себе, ане в реальную Церковь. Если мы ставим задачу не шокировать своей необычностью, а привести человека в Церковь, то нам нужно уметь объяснять все, чем Церковь дорожит.

Не от нас с вами зависят какие-то перемены в церковной жизни, в богослужении. Не надо бросаться что-то менять, у нашего поколения неофитов нет на это права. Сначала должна быть воссоздана культура дискуссий и найдена взвешенная аргументация. А пока — пускай семинаристы спорят об этом между собой. При том, однако, жестком условии, что все и ограничится этими спорами и в ближайшие десятилетия (или по крайней мере во время моей жизни) не воплотится ни в какие «дела».

 

* * *

Из речи Патриарха Московского и всея Руси Алексия II «О миссии Русской Православной Церкви в современном мире»:

Большинство наших соотечественников утратило чувство преемства и развития православной культуры. В итоге употребляемые в Церкви культурные средства, относящиеся к прошлым векам, воспринимаются новообращенными или как этнографические реликвии, или, наоборот, как нечто имеющее ценность, сопоставимую с ценностью неизменных вероучительных истин.

Последнее подтверждается развернувшимися в недрах нашей Церкви спорами вокруг использования в храме славянского языка, на протяжении столетий являвшегося и остающегося языком богослужения в Русской Церкви точно так же, как византийский греческий — всегда употреблялся и продолжает употребляться в церквах Греческого Востока, а древнегрузинский — в Грузии. Славянский язык не для всех понятен: поэтому многими литургистами нашей Церкви давно уже ставится вопрос о переводе всего круга богослужебных текстов на русский. Однако попытки перевода богослужения на современный разговорный язык показали, что дело не исчерпывается только заменой одного словарного состава на другой, одних грамматических форм на другие. Литургические тексты, употребляемые в Православной Церкви, являются наследием византийской древности: даже переведенные на современный язык, они требуют от человека специальной подготовки и глубокого вслушивания в каждое слово для того, чтобы их смысл мог раскрыться верующему сердцу. Поэтому проблема непонятности богослужения не исчерпывается только вопросами языка, которые, безусловно, должны ставиться и решаться. Перед нами более глобальная, поистине миссионерская задача — научить людей понимать смысл богослужения. Ведь наши литургические тексты могут быть величайшим средством учительного, просветительного, миссионерского служения Церкви, ибо в них — глубочайшая мудрость двадцати веков христианства.

В Церкви есть вечное и есть временное. И если догматы Православия, составляющие непоколебимое основание Церкви, неизменны, то выражение божественных истин в формах культуры, в том числе культуры литургической, с веками развивается. Развивалось оно и в нашем столетии, но вне пределов СССР, где церковная жизнь оказалась под гнетом богоборческой власти и где преемственность его как бы остановилась на 1917 годе. Теперь это развитие будет продолжаться, и мы должны думать о такой организации богослужебной жизни Церкви, которая позволила бы оживить просветительный и миссионерский элемент этой жизни. В данной 
связи мы обратим особое внимание на труд, начатый, но не завершенный Поместным Собором 1917–1918 годов по упорядочению богослужебной практики, и доведем до конца редактирование славянских богослужебных текстов, также начатое в нашей Церкви.